Операция
Всякий раз, когда я слышу о Тбилиси, я невольно вспоминаю человека, который подарил мне жизнь.
В тылу фашистов, за Кировоградом, меня сильно изувечило: осколки снаряда пронизали живот и грудь. Приступы удушья и боли заставляли спать сидя и питаться только жидкой едой. Врачи не могли определить, что произошло у меня внутри, а мне казалось, будто желудок сидит в груди. Я перечитал все по полостной хирургии и понял, что меня ждет мучительный конец или небывалая операция, так как ее описания нет даже в учебниках. Больше двух месяцев меня мытарили по госпиталям, а потом сказали, что не могут мне помочь, но поддержали дух: «В Тбилиси объявился отчаянный хирург, отправим вас к нему с нарочным».
В офицерском госпитале меня принимал врач, похожий на молодого зубра. После недолгого осмотра басовито пообещал: «Будем лечить» — и положил в одиночную палату, в «мертвецкую». Медсестра устроила мне из матрацев сидячую постель и с гордостью сказала, что принимал меня сам главный хирург — Мамия Эседович Комахидзе и что раненые зовут его Мамед Сидорович.
 Мамия Эседович Комахидзе Фото С. Власова
Комахидзе не давал мне покоя своими обследованиями, а я и словом не обмолвился о том, что чувствую внутри, — опасался, как бы не отправил в другой госпиталь. Я узнал, что он делает тяжелые операции еще в двух солдатских госпиталях, сутками не бывает дома, а молодая жена, преподаватель анатомии в институте, бегает с кастрюлями по городу, ищет его, чтобы накормить.
Как-то Комахидзе, заметив, что я прислушиваюсь к игре на рояле в соседнем доме, неожиданно предложил сходить в оперный театр. Я с радостью согласился, и начальница моего отделения Русудан Чавчавадзе повела меня на «Абесалом и Этери». Ее муж погиб на фронте, и ее большие черные глаза были полны тоски и боли. Она пошла со мной только потому, что попросил Комахидзе.
Стройная и женственная, в черном длинном платье, она с достоинством вела меня под руку. Я был на голову ниже ее, в линялой и продырявленной осколками гимнастерке с неотстиравшимися следами крови и неистребимым запахом танка, в кирзовых сапогах с чужой ноги. Мы шли сквозь нарядную толпу под огнями хрустальных люстр, и шумный грузинский говор обрывался, люди поспешно уступали нам дорогу. Когда погас свет и полились напевные песни Грузии, я забыл о своих напастях, а Русудан уже казалась мне призрачной богиней о тени нашей ложи. На меня нахлынула охмеляющая радость, жизнь торжествовала и звала...
Утром Комахидзе осмотрел меня и заметил еле слышно: «Радость рождает силу». Потом он долго обследовал меня, просвечивал на столе-качалке, затем усадил на табуретку и торжественно объявил: «Здесь желудок сидит, — и приложил руку к левой стороне моей груди, — а сердце вправо ушло. Случай небывалый!» От удивления он хлопнул в ладоши, пообещал: «Покажу вас нашему консультанту, академику Мухадзе». Теперь я убедился, что он не отправит меня в другой госпиталь, и рассказал ему все, что со мной произошло после ранения и как я почувствовал желудок в груди.
Академик Мухадзе вертел меня перед рентгеновским аппаратом, щурил глаза на экран и вслух рассуждал, что никаких повреждений у меня не видит, желудок на месте, и объявил свое заключение:
— Капитан здоров! Может ехать на фронт…
Они долго спорили, просвечивали меня, лежащего вниз головой, трясли и снова спорили. На меня нашла усталость, и я невольно подумал, что после второй такой консультации операция мне уже не понадобится. «Как себя чувствуете?» — услыхал я над собой голос академика. Обида давила на сердце, и я поддержал его заключение: «Рвусь на фронт, да Комахидзе нс отпускает...»
Мамия Эседович обнял меня за плечи и поспешно повел из кабинета.
— Я решаю, как поступить с больным! Нс волнуйтесь! — убеждал он. — Согласны на операцию? Только под местным наркозом. Пощекочет, пощемит немного — часа четыре. Зато сразу на ноги встанете.
Я обрадовался, потому что слышал, как его коллега отговаривал его, мертвецам, мол, операции не делают. Я стал просить, чтоб он скорее начинал — дышать было нечем, и мне хотелось только одного, чтоб он скорее разрезал грудь и впустил в неё воздух. Комахидзе кивнул головой — согласен, значит — и посоветовал написать письмо родным. Но я с укором сказал ему:
— Я умирать не собираюсь. Верю в вас, а письмо напишу потом.
Он покраснел, сослался на приказ командования и быстро ушел.
Медсестра принесла мне серый треугольник — письмо с фронта. Мой механик-водитель танка Андрей Никачало писал, что наша 31-я танковая бригада 17 марта вырвалась к Днестру у местечка Сороки и что сам маршал Ротмистров поставил им боевую задачу прорваться к Пруту. Пишет он с правого берега Днестра, боевые товарищи вспоминают обо мне, требуют не задерживаться и догонять их по танковому следу в Румынии.
Письмо так подняло настроение, что даже удушье отступило, и мне страстно захотелось выйти на улицу. Вскоре пришла санитарка готовить меня к операции. Но как она ни настаивала, бороду я не дал ей брить. Она возмутилась, позвала Комахидзе, я объяснил ему: «Борода клятвенная! Клялся не брить до Победы!» — и предложил надеть на нее наволочку.
Комахидзе улыбнулся, кивнул, и мне на подбородок натянули мешочек от салфеток, а товарищи гурьбой отвезли меня на тележке в операционную.
— Перед глазами висела простыня, но через дырки в ней я все видел. Круглые часы на шкафу показывали двенадцать — осталось терпеть два часа. У правой стены на табуретке мирно дремал академик, а надо мной наклонился Комахидзе и копался в моих внутренностях. Он с радостным и гордым видом выпрямился и позвал академика. Мухадзе поспешно по-стариковски поднялся, подошел к столу и нагнал холодного воздуха под сердце. Комахидзе что-то показывал ему и спрашивал по-грузински, а тот заглядывал в полость живота то с одной, то с другой стороны, удивленно открывал прищуренные глаза и пожимал плечами, а потом, разговаривая сам с собой, пошел на свое место. Комахидзе вдруг по-русски с возмущением вскрикнул: «На кой черт я тогда звал тебя?» — да так громко, что у кого-то из женщин инструмент выпал из рук и зазвенел на полу. Это, видимо, успокоило Комахидзе, и он стал просить академика:
— Ну, скажи, как делать?..
Мне становилось хуже, не хватало воздуха, но я не выдержал и от души рассмеялся. Комахидзе быстро подошел ко мне и пристально посмотрел в глаза. Я подморгнул ему в сторону академика — чего ты, мол, от него добиваешься — я знаю — и тоном заговорщика сказал: «Режь перепонку и вытаскивай требуху, а потом выпьем шампанского», — мне очень хотелось пить. «Выпьем! Выпьем!» — ласково согласился он, ушел за простыню и опять занялся мной. И вдруг я перестал чувствовать пальцы на ногах и руках. Хотел сказать об этом сестре у изголовья, но голос у меня пропал, а она смотрела куда-то в сторону. Мне показалось, что я ждал бесконечно долго, пока она не повернула голову и наши глаза встретились. «Мамия! Пульс пропал!» — испуганно крикнула она.
Надо мной выросла голова Комахидзе, и я моргнул ему, что все идет нормально, не волнуйся, мол. Он внимательно поглядел на меня, спокойно сказал сестре: «Давай кровь...» — и опять занялся операцией. С кровью тепло пошло по телу, я почувствовал пальцы, появился голос. Но вот Комахидзе что-то с бульканьем и урчаньем стал вытягивать из груди, и на сердце хлынул холод. Я догадался, что он вытащил желудок. Академик подошел к операционному столу, и Комахидзе показал ему что-то, тот согласно закивал головой и направился к двери, приговаривая: «Век живи, век учись, а дураком, видно, помрешь!»
Комахидзе оперировал почти пять часов. Когда он закончил зашивать, устало опустился на табурет около меня и категорическим тоном обнадежил: «Теперь будешь жить!»
Я посмотрел на него с благодарностью и согласился:
— Ну, а куда теперь денешься, если уже сшили...
Он хмыкнул, проводил меня в палату и остался ночевать в госпитале.
Еще целый месяц Комахидзе боролся за мою жизнь, а когда я встал на ноги, отправил в сочинский госпиталь для полного выздоровления. Там я узнал, что меня хотят отправить в тыл, и дезертировал на фронт.
* * *
С Комахидзе мы встретились совсем недавно. Все эти десятилетия я пристально следил за ним, знал о сотнях спасенных им людей, знал, что его избрали академиком. И сейчас он приехал в Москву на сессию Академии медицинских наук, а его жена — Нина Александровна Джавахишвили, член-корреспондент той же академии — еще и на сессию Верховного Совета СССР. Она искренне удивилась, когда увидела меня: «Разве это тот старик? Не хромает... Не хрипит...»
Рядом стоял стул, и я с места сделал на нем стойку. Нина Александровна испуганно ахнула, а я встал на ноги и сказал: «Показывал надежную работу хирурга Комахидзе». Он улыбнулся доброй улыбкой, что-то вспоминая, потом проворно достал книгу из портфеля и подал ее мне. «Очерки о хирургической работе офицерского госпиталя», — сказал он и добавил: — «Здесь описана и ваша небывалая в хирургии операция».
— А где борода? — спросил Мамия Эседович, улыбаясь.
И тогда я громко отрапортовал:
— Сбрил в День Победы! Клятву не нарушил!
Григорий Пенежко, Герой Советского Союза 1979 г. |