December 18 2024 07:10:44
Навигация
Последние статьи
· Пищеварение - инволю...
· Неповторимый гений Дега
· Интервенция: лейтена...
· KAL-007 психологичес...
· KAL-007. Авиатор, бу...
Иерархия статей
Статьи » Искусство » Неповторимый гений Дега
Неповторимый гений Дега

«У меня много разных кистей, месье!»

Когда Дега умер, в его мастерской остались 1523 работы. Это были картины, рисунки, пастели, скульптуры разных лет его жизни — от исторических полотен юности до крупноформатных рисунков балерин, которые он делал в старости. Все эти холсты, папки с пастелями и статуэтки пылились тут годами — Дега собирался все переделать. Он прятал свои работы от людей, потому что находил в них множество несовершенств.

Работа была манией Дега. Закончив, он начинал переделывать, а переделав, впадал в раздраженное отчаяние от того, что не удалось. И начинал заново. У одного из своих друзей он выпросил назад картину, подаренную когда-то, обещая вернуть, но не вернул: картина исчезла в многочисленных поправках.

Актера Фора он упросил выкупить у владельцев четыре его работы: он не мог спать, зная, что в картинах есть изъяны. Он делал тысячи набросков к каждому полотну, и людям, знавшим его, часто казалось, что для Дега движение к цели важнее самой цели. Было ли это так? Свои статуэтки он, например, никогда не отливал в бронзе — бронза остается на века, а это «слишком большая ответственность». Он работал в красном воске: все, сделанное из воска, легко уничтожить.

Ослепнув к семидесяти годам, он лепил своих балерин на ощупь и заказывал у портного газовые пачки для них.

Молодым человеком, в Италии, он терпеливо, упорно, любовно копировал работы старых мастеров и мечтал о том, что «может быть, Тициан, садясь в гондолу, сказал бы мне несколько слов».

В итальянских часовнях он видел, как художники-примитивисты тринадцатого века твердой линией передают нежность губ: он с восторгом твердил правила Энгра.

«Форма не на линии, она внутри линии».
«Тень накладывается не рядом с линией, а на линию».
«Мускулы мне знакомы. Это мои друзья, но я забыл их имена».
«Ради планов нужно взойти на эшафот».

Старые мастера были святыней для Дега. В Италии в их присутствии он не мог писать ничего своего. Он любил их ревнивой любовью и призывал все проклятья на реставраторов: «Если ты поскребешь... ты попадешь под суд, а если господин Комифен поскребет «Джоконду», то получит за это орден!» И он учился у старых мастеров не только технике и перспективе, но и отношению к искусству как к делу, требующему глубокой серьезности и отрешения от всего, чем живет обычный человек. Искусство для Дега было добровольной каторгой — он отрекался от жизни с ее удобствами, обедами, поцелуями для того, чтобы глубже и точнее познать эту жизнь. Он был холост и одинок. Он подолгу молчал и вдруг взрывался злыми остротами. Он не обольщался: уже в двадцать четыре года он писал о «печали, являющейся уделом тех, кто занимается искусством».

Он ненавидел разговоры об искусстве за обедом и дилетантов, которые думают, что чего-то можно достичь малой кровью. Молодые люди с длинными волосами и в бархатных куртках, пишущие на пленэре, вызывали у него приступы желчного раздражения: «Будь я на месте правительства, я отрядил бы бригаду жандармов, чтобы следить за теми, кто пишет пейзажи с натуры. О, я не хочу ничьей смерти и думаю, что для начала можно было бы стрелять дробью!» Сам он с натуры не писал, а работал по памяти — способ, требующий чувствительных нервов и большой воли. И всю жизнь старые мастера были рядом с ним: он, не признававший общепринятых авторитетов, издевавшийся над теми, кто получал награды официального Салона, ссорившийся с друзьями-художниками из-за того, что они вставляли его картину не в ту раму, — величие и власть старых мастеров над собой признавал безусловно и покорно, ибо всю жизнь считал себя их учеником. В сорок лет (по общепринятым меркам, совсем не ученический возраст) он на четыре месяца ушел в Лувр и снова копировал там работы великих итальянцев...

Дега не желал принадлежать ни к какому направлению и ни к какой школе. Будто издеваясь над теорией импрессионизма, требующей писать на пленэре игру света и воздуха, он высыпал на стол в мастерской уголь из ведра и писал с него скалы. Он выставлял перед собой маленькую деревянную лошадку и рисовал скачки. Что он надеялся найти, отвергая общепринятые методы, что он искал, в возбуждении, лихорадочно переделывая уже законченные работы? Он искал свою тему, свой стиль — самого себя.

Он часами бродил по улицам Парижа в засаленной шляпе и обтрепанных брюках. Хорошо одетые господа порывались дать ему милостыню. Он не замечал. Ему было все равно. «Я только скаковая лошадь, — говорил он о себе. — Я выигрываю «Гран-при», но довольствуюсь своей порцией овса». Он садился в первый попавшийся омнибус и ехал через весь город — это был еще никем не нарисованный, не открытый живописью большой город середины XIX века, где по влажной брусчатке стучали фиакры, где по ступенькам редакций взбегали молодые люди с честолюбивым огнем в глазах, где в танцзалах танцевали легкомысленные девицы в красных чулках и на мансардах зевали над бельем дюжие, грудастые гладильщицы...

Дега не интересовал парадный фасад. Его влек город не площадей, а переулков и кафе, усталых лиц, чердаков, пустырей, где на привязях гуляли тощие парижские козы. Это был город женщин, моющихся в тазах, худых девочек, мечтающих стать балеринами.

Дега запоминал острый угол локотка, кошачью линию спины, бледное узкое личико под вуалькой. «Париж — это грязь, грязь и зонтики. Все-таки это очень красиво!» Это была новая, ни на что прежнее не похожая красота, лишенная правильности, — асимметрия жизни, натяжение нерва, движение плоти с ее мускулами и суставами занимали и мучали Дега. Он искал жизненные ситуации, где эта новая красота была бы выражена с особой силой, и находил их на ипподроме, где лошади неслись по кругу, в репетиционных залах «Гранд-Опера», где балерины растягивали руки и ноги в немыслимых батманах. И он бросал мгновения балета и скачек на холст, пока они еще не успевали застыть и засохнуть, — секунды, вырванные из череды секунд. Фигуры на полотнах Дега не «как бы движутся», а движутся всерьез и только в движении способны сохранить свою целостность. Останови их — и они рассыплются в прах, осядут на пол лужей краски.

Его картины не покупали. Когда все-таки покупатель находился, Дега сам удивлялся этому и говорил: «Произошло нечто удивительное!» Он был не способен работать на заказ, на рынок, к сроку — его слишком влекло совершенство. Все тот же актер Фор, желая поддержать Дега, заказал ему две картины и заплатил вперед — одиннадцать лет художник просил подождать, уверяя, что картины его недостаточно хороши! Рассерженный актер в конце концов подал в суд и взыскал полотна по суду. Одно из них, «На скачках», висит сейчас в Лувре, но Дега находил тут массу несовершенств. Деньги не могли заставить его работать быстрее — он должен был их зарабатывать, но не испытывал к ним никакого чувственного влечения. «Что значат деньги? Разве они существуют? Для меня существует только мое желание», — сказал он, покупая пятнадцать роскошно изданных томов «Тысячи и одной ночи», которые он все равно не мог прочесть из-за слабости глаз. И конечно, он не мог отказать себе в удовольствии публично плюнуть на эти проклятые бумажки: когда богатый американец предложил ему любые деньги за «Ателье модисток», Дега тут же замазал одну из фигур и сказал, что ему тут «что-то не нравится...».

За мольбертом он не торопился — ни в тридцать, ни в сорок лет, когда славы все не было. Ну и что? «Я хочу попасть туда, куда хочу, когда хочу и как хочу». Но стоило ему отойти от мольберта, как черные мысли начинали одолевать его: на правильном ли он пути? Выйдет ли хоть что-нибудь из его трудов, занимавших десятилетия, уносивших силы? «Своеобразный тип этот Дега, — писал о нем Эдмон Гонкур, — болезненный, невротический, с воспалением глаз столь сильным, что он опасается потерять зрение, но именно благодаря этому — человек в высшей степени чувствительный, улавливающий самую суть вещей... Однако удастся ли ему когда-нибудь создать что-нибудь цельное? Сомневаюсь. Чересчур уж это беспокойный ум...» Дега изливал отчаяние в злых остротах, но приходил час, когда его раздражение оборачивалось против него самого, подобно тому, как серная кислота разъедает сосуд, в котором находится. «...Я быстро скатываюсь по наклонной плоскости неведомо куда, завернутый, как оберточной бумагой, множеством плохих пастелей». И он переставал острить и совершал моральное харакири: «...Бывают минуты, когда уходишь в себя и как бы закрываешь за собой дверь не только от своих друзей, но отметаешь все вокруг, а потом, оставшись один, убиваешь себя от отвращения к самому себе».

У Дега не было одного стиля и одного взгляда. Он начал как исторический живописец, рисуя спартанцев, Андромаху и Семирамиду; он сделал несколько портретов в крепкой реалистической манере, выдававшей в нем мастера, многому научившегося у старых итальянцев... Для наиболее последовательных импрессионистов он был чересчур буржуазен в своих традиционных работах, таких, как «Хлопковая контора»; для консервативных критиков он был чуть ли не сумасшедшим, разрушающим рисунок и калечащим светотень. «Попытайтесь серьезно поговорить с Дега, доказать ему, что в искусстве существуют такие понятия, как рисунок, цвет, выполнение, воля; он рассмеется вам в лицо и сочтет вас реакционером», — писал критик Вольф в газете «Фигаро» в 1876 году.

Возможно, кому-то и казалось, что поиски своего стиля затянулись у Дега. Но он просто был из тех людей, которые ищут себя всю жизнь и которые всю жизнь шагают в одиночку. «У меня много разных кистей, месье». — Он любил повторять эти слова Энгра. Выбор кисти зависел от света, от погоды, от времени года, от настроения, от возраста. Он мог потратить тысячу часов на то, чтобы найти одну-единственную линию, выражающую именно это движение обтянутой туфелькой ноги и именно это состояние души, тысячу часов — так, будто он был бессмертен! В этом была смелость и железная воля Дега — работать так, словно смерти нет. Но годы шли. Холсты стояли в мастерской, прислонившись к стенам, — все это надо было доделать, переделать, исправить, дополнить, довести до последней точности стиля и жанра. Собственная неспособность быть одинаковым и остановиться в конце концов на чем-нибудь одном по-прежнему мучила его. Но в часы умиротворенных разговоров, отмучившись за мольбертом, он говорил, что «я, к счастью, не нашел своей манеры. Иначе мне было бы слишком скучно».

Лошади и танцовщицы — вот на чем он останавливал свой взгляд все чаще и чаще. У танцовщиц Дега голени скаковых лошадей, а скаковые лошади нежны и пугливы, как балерины. И в том, что Дега рисовал похожими женщин и лошадей, не было ни цинизма, ни особой любви к лошадям, но было прекрасное знание ремесла, знание работающих мускулов... Однажды, взяв поэта Валери под руку, Дега подвел его к статуэтке Мессонье «Наполеон на коне» и долго говорил о бабках, о плюснах, о задних ногах. Заметил ли он вообще, что на лошади сидел император? До императора ему не было никакого дела — императоры уходят и приходят, а лошадь остается, и остается женщина, отжимающая тяжелый ток своих только что вымытых волос, и остается балерина, поднявшаяся на пуанты на сухих тонких ногах.

Лошади и танцовщицы — как это мало, если представить себе все многообразие жизни, и как это много, если смотреть острыми глазами Дега! В театре он просил, чтобы его пропустили за кулисы — стоя там, в темноте, прижавшись к какой-нибудь балке, он видел густой голубой и жирный свет рампы, идущий снизу, и медленно плывущие тела танцовщиц в белых пачках. Сидя на скамейке в репетиционном зале, он запоминал, как балерины завязывают шелковые ленты на своих туфлях, запоминал длинную линию подъема, выпирающие в наклоне ключицы, хрупкие запястья. В его рисунках много анатомии, но сквозь анатомию, как дух сквозь глину, поднимается идея, характер, легкий трепет чувства. Это совершенство, не осознанное самими балеринами, совершенство жизни, а не позы, совершенство угла и худой мускулистой спины. И ничего в его картинах и рисунках нет окончательного, окостеневшего, поставленного раз и навсегда — во всем живая, пронзающая жизнь, влюбленная в секунду и стремящаяся куда-то за обрез холста.

Между тем цены на его картины росли — за полвека тяжелой и беззаветной работы он переупрямил публику и научил ее видеть в людях и лошадях то, что видел сам: мир Дега, совершенство Дега... В 1912 году, семидесяти восьми лет от роду, он пришел на аукцион, где продавали его картины. Он был уже слеп — работа сожгла его слабые глаза. Он слушал, как выкрикивают названия его работ, вспоминал их и улыбался. «Танцовщица у штанги» была продана за 435 тысяч франков. «Странно, — сказал Дега. — Когда-то я продавал картины за 500 франков». Вскоре после этого он показал своему Другу, торговцу картинами Воллару, танцовщицу из воска. Но на следующий день он смял ее в ком. «Зачем вы это сделали, Дега?» — «Вы, Воллар, конечно, думаете, сколько бы она стоила. Но если бы мне дали полную шапку брильянтов, то это не доставило бы мне той радости, которую я испытал, когда сломал ее ради удовольствия начать все сначала».

А. Поликовский, 1987 г.

Комментарии
Нет комментариев.
Добавить комментарий
Пожалуйста, авторизуйтесь для добавления комментария.
Реклама
Авторизация
Логин

Пароль



Вы не зарегистрированы?
Нажмите здесь для регистрации.

Забыли пароль?
Запросите новый здесь.
Google

Последние комментарии
Новости
Что сказать - как всег...
Погибших уже около 20 ...
При выходе урагана на ...
За несколько часов до ...
Вообще-то Дхаулагири в...
Статьи
Брызги шампанского, ил...
Лжемедицина все это......
Никогда не понимал я э...
Полгода назад подарили...
Вредная привычка Ра...
Фотогалерея
Красивое место, увы - ...
Ничего не стоит... сда...
Крайне массовая монета...
Продолжаем в комментар...
Вот тоже - большая час...
Отдельные страницы
Покупка дома важное до...
Понятно, чистота на ку...
Это крайне сложный воп...
Это Володину по карман...
С днем рождения - наш ...
Счетчики

Яндекс.Метрика
- Темы форума
- Комментарии
15,245,800 уникальных посетителей