1
Наша отдельная партизанская рота численностью в сто десять человек располагалась в небольшой полесской деревне У-е, что стоит на пятнадцатой версте от железной дороги — справа и на шестой от автострады — слева. По этим дорогам к востоку тянулись гитлеровцы, и нам было приказано уничтожать их.
В нашу задачу не входило численное пополнение роты, к тому же у нас не было потерь, и на просьбы жителей деревень о приеме в партизаны приходилось отвечать отказом. Но однажды утром в штабную хату тяжело ввалился коренастый человек в черном полушубке, с белой окладистой бородой. Не выпуская из рук винтовку, он хрипло спросил, я ли командир, затем ударом ноги открыл дверь и крикнул в сени:
— Заходи, Наталья Петровна!..
Они оттаивали долго. Борода у мужчины оказалась черной с медной окалиной, глаза светлыми, а голос по-стариковски мягким, приглушенным. Женщину я не мог разглядеть сразу—опустившись на лавку, она вздрагивала в плаче, закрыв лицо красными опухшими руками.
— Поплачь, Петровна, поплачь. Это помогает, — советовал ей старик, а мне объяснил: — Это она от радости. Своих, вишь, с ружьями увидела... Пройдет сейчас.
И в самом деле это прошло скоро. Взглянув на меня, женщина сказала негромко и доверчиво, как старому знакомому:
— Знаете, мы теперь все не имеем права на слезы, но они — не всегда малодушие...
Я видел, что она очень устала и иззябла и что ей не больше двадцати трех лет. Оба они нуждались в тепле и отдыхе, но я должен был знать, кто они и куда направляются.
Из глубины ватных брюк старик достал несколько полуистертых бумажек и, чем-то немного обиженный, подал мне. Еще с 1939 года Советской властью удостоверялось в них, что Андрей Потапович Мичуда, 1883 года рождения, действительно является лесничим Р-ского урочища и ему предоставляется право...
Дальше читать я не стал. Это урочище находилось за тридцать верст от нашей стоянки, но я многое знал об этом человеке и давно искал с ним встречи: а нашей и окрестных деревнях о нем ходили легенды, как о дерзком партизане-одиночке.
— Так это вы и есть «Репей»? — вырвалось у меня, но лесничий отнесся к своему прозвищу не без тайной гордости.
— Слыхал, значит?
Мы обнялись.
После еды женщина сразу же уснула, а Мичуда попросил меня:
— Ты ее, командир, пока ни о чем не расспрашивай... Муж у нее недавно повешен немцами за связь со мной... Останавливался я у них в доме, ну и... донесли, сволочи, понял ты? Сама она учительница, зовут Натальей Петровной... Бабы-то есть в твоей роте?
— Нет, — ответил я.
— Ну, значит, будет одна...
За неделю Мичуда выполнил несколько смелых диверсий. Партизаны почтительно величали его по отчеству при встречах и с хорошим чувством «Репьем» за глаза. Что касается Натальи Петровны, то я решительно не знал, что ей поручить. Скажу откровенно: она стесняла нас своей грамматически правильной речью, интеллигентской почтительностью и очевидной неприспособленностью к той нелегкой жизни, которой жили мы— сто десять мужчин.
2
Прошло дней десять.
Гитлеровцы напали на нас совершенно неожиданно, глубокой ночью, в буран. Наши посты были смяты, но вместо стремительного захвата деревни враг начал окружать ее и обстреливать. Мы не несли потерь, защищенные густым лесом и сугробами, но я упустил момент для команды — партизаны метались по деревне, паля во все стороны, действуя каждый самостоятельно. Чувствуя свое бессилие, я остановился посредине улицы и стал расстреливать диск из своего автомата вверх, в небо.
От этого занятия меня оторвал Потапыч. Он вел учительницу — согбенную, зажавшую руками живот. Старик что-то кричал, грозно тряся винтовкой, — он приказывал мне поджечь сарай на краю деревни.
Я испытал тогда сразу два жгучих чувства — радость полученному поручению и стыд за себя, не созревшего для самостоятельных решений в бою...
Тремя выстрелами из ракетницы я поджег сарай. Действовал механически, Не отдавая себе отчета в том, зачем это было нужно. Когда буйное пламя взметнулось к небу, я еще стоял у сарая и видел, как с трех сторон из-за деревни ко мне потянулись линии трассирующих пуль. Они шипели и визжали над моей головой и гасли в пламени. «Ориентир! Ночная мишень для вражеских солдат! Они теперь все будут бить в это место, а мы...» Я чуть не закричал от радости, разгадав план лесничего. И тогда же, в неуловимый миг этого прозрения, страх и растерянность пропали, словно кто-то большой и неведомый смахнул с меня чистой рукой пыльную паутину...
За деревней я догнал Потапыча и учительницу; где-то впереди и чуть справа слышались выстрелы и голоса партизан. Не знаю, как бы я поступил сейчас в такой обстановке, но тогда я лег за сосну и стал прикрывать отход этих двух человек, ибо немцы, поняв свою оплошность, устремились за нами. Я выпускал длинную автоматную очередь, отбегал метров пятьдесят назад и стрелял снова. Мне казалось, что длилось это неимоверно долго, а Потапыч и учительница двигались чрезвычайно медленно. Потом у меня не стало патронов, и я повел учительницу, а Потапыч припал в снег на одно колено и стал бить в снежную муть — четко, размеренно и гулко.
Я так и не уловил миг, когда он заряжал свою «СВТ», и казалось, что винтовка его не десяти, а двухсотзарядная...
Нас спасло то, что у Потапыча кончились патроны, и, не выдавая себя, мы легко оторвались от врага и ушли вперед. О демаскировке выстрелами мы не сказали друг другу ни слова, потому что поняли свою ошибку одновременно. Учительница шла тяжелой, но ровной походкой, впервые за время пути сняв руки с живота.
— Вы разве не ранены? — спросил я, не сумев скрыть удивления.
— Нет... Но я ведь...
— Перепужалась, бедняжка, — веско сказал Потапыч, и разговор прекратился.
Вскоре мы догнали своих. Все партизаны были налицо, и мы двинулись в Р-ское урочище.
3
До выяснения обстановки в ближайших деревнях мы остановились в лесу, на поляне, у крутой снежной горы.
— Тут прошлогоднее сено, — объяснил Потапыч, — надо строить курени.
Разделились на две группы. Одна должна была готовить в лесу каркасы шалашей, а вторая — утеплять их сеном.
Буран не утихал. Вековые сосны гудели могуче и гневно, а кусты орешника, ольхи и крушины застигнуто метались у их подножия и шумели тревожно и жалобно. Первым пал дуб — он был стар и стоял одиноко на заснеженной поляне, широко раскинув черные сухие ветви. Когда вершина дуба грохнулась оземь, из дуплистого кряжа, оставшегося стоять, буря вырвала протяжный и басовитый вой незнакомого нам зверя.
Под вечер, выслав несколько групп в разведку, я вызвал Потапыча из лагеря. Мы долго и молча шли по лесу, утопая в снегу, и я все не мог начать нашу беседу.
— Вам надо принять командование ротой, — сказал я наконец, а Потапыч спокойно осведомился:
— Надолго?
— Навсегда...
— Ага. А ты что ж, начальством отзываешься? На повышение?
— Да, на батальон!.. И ко мне будет приставлен взвод бывалых людей... Это на тот случай, если завяжется сражение, а я растеряюсь... Струшу! И чтобы на второй день эти люди уверяли бойцов, будто я руководил боем!..
Я торопливо искал в памяти только те моменты вчерашнего происшествия, когда мое поведение заслуживало нареканий. Я знал, что такой метод самооценки граничит с фальсификацией фактов, но в тот день мне исполнилось двадцать три года, а я отметил это тем, что предстал перед собой далеко не безупречным командиром, каким втайне себя считал...
— Завтра в восемь утра построим людей, и я передам вам командование...
— В нашей роте нет трусов! — сердито перебил Потапыч. — И зря вы, товарищ лейтенант, — перешел он на официальность, — затеяли разговор этот! Нешто вы струсили? То ж была паника, а ею любой человек на минуту может заразиться... Как чумой! Да только вот что: если нутро у того человека хорошее, свое, русское, то после такой панической холеры он красавцем в бою становится! Злым и героическим!
— От стыда, что ли? — не вытерпел я.
— Нет, от обиды... Да и от стыда тоже. А что ж тут плохого, раз человеку на здоровье это вышло?
Потапыч говорил медленно, спокойно, взглядывая на меня светлыми глазами, и я читал в них затаенную лукавинку и ласковость.
— Человек ты военный, а мы тоже русские люди, партизаны... И мы любим так: о неудачах своих промолчать, а удачами похвастаться. Нешто их, удач-то, не было у нас до вчерашнего? Или к новым пути нам заказаны? Ну не-ет!..
В лесу темнело. Безмолвные, мы шли и шли по сугробам, пока, наконец, Потапыч не остановился первым. Стукнув в снегу валенками, он поднес к голове рукавицу и проговорил:
— Товарищ командир! Надо возвращаться в роту!
4
Рано утром Потапыч влез ко мне в шалаш и сообщил:
— Наталья Петровна родила.
Я не спал, но вскрикнул, как спросонья:
— Где родила? Что родила?
Лесничий крякнул, желая, видимо, сказать мне что-то колкое, но сдержался и проговорил сердито:
— В курене. Мальчика.
— Но... Андрей Потапович, — начал я, и в голосе моем зазвучали ненавистные мне нотки растерянности и жалобы, — послушайте, ведь это же... черт знает что! Не хватало нам еще этого счастья! Ну куда мы денем?..
— Ты... мальчишка! — шепотом заорал Потапыч. — Ты что это такое заговорил, а? На матерю? На святого человека?! Она кровью изошла молча... В сено головой зарылась, чтобы нас не тревожить, а ты... счастья захотел? Какого? Нешто есть у людей иное счастье на земле, кроме младенцев, а?
Он ушел, обронив в проходе злую и горькую фразу, а я долго сидел в шалаше и думал над тем, как быть с учительницей, с собой и с Потапычем...
...Лагерь еще спал. Мимо часовых я пошел вчерашней дорогой в глубь леса, почти физически ощущая в себе тихое рождение какого-то нового чувства. Я не знал причины этой душевной легкости и боялся ее потери. То убыстряя, то замедляя шаги, я оглядывал мир, затканный живой и прозрачной шторой из густо падающих снежинок, — невесомые, они были совсем нехолодные и не скоро таяли на моих ладонях. Я сжимал их в пальцах, потом остановился и закрыл глаза, изумленный четкостью всплывшего видения.
...Тихое весеннее утро в моем мирном детстве. Огромный белый сад, опадающий снегом лепестков. В свою панамку я ловлю их и роем мотыльков подбрасываю вверх. Большое и чистое встает над садом солнце и затопляет его сверкающим светом и радостью. И тогда неизвестно откуда в сад наплывает задумчивая музыка, и мое сердце не переносит восторга. Но плачу я тихо, и слезы не застилают глаз, как при обиде, — я вижу облетающие лепестки, слышу тающий звук их падения, и мне кажется, что мелодия эта сплетена солнцем из шелеста лепестков и ласкового шороха весеннего ветра...
— Это надо вернуть! — вслух проговорил я, сжимая мокрые кулаки. — Вернуть это все и всем! И ему... родившемуся нынче в шалаше — тоже!
Почти бегом я примчался в лагерь. У шалашей горели костры и в морозном воздухе вкусно пахло едой и дымом. Партизаны были оживлены, многие старательно и с какой-то веселой яростью чистили оружие. Политрук роты Саша Березин быстро подошел ко мне и спросил застенчиво:
— Ты слыхал? У нас пополнение! Только... как же она без врача будет? Наш-то Синдюков ни черта в таком деле не смыслит...
— Распорядитесь кончать завтрак, — попросил я, — через полчаса — в путь. Займем ту деревню, где нашей разведкой захвачены полицейские.
— Правильно. А то он замерзнет до ночи...
...К двум длинным ольховым жердинам партизаны привязали несколько одеял, а на них толстым слоем настлали сена. Кто-то принес слежавшуюся в вещмешке белоснежную простынь и, застилая носилки, у которых стоял я, оправдывался:
— Трофей... У немца отобрал.
— Молодец, — негромко сказал я, — но в нее надо бы парнишку...
— Найдется и для него!
Закутанную вместе с ребенком во множество одеял учительницу вынесли из шалаша и бережно уложили на носилки. Восемь человек взялись за левую ольшину, восемь за правую — и мы двинулись в путь. Кроме боевого охранения, впереди шли человек двадцать протопщиков снега, с боков и с-зади — остальные.
Недалеко от деревни я сменил у носилок одного из партизан и оказался в первой паре с Потапычем. Он шагал сосредоточенно, почти угрюмо, глядя куда-то вбок. «Зря сердишься, старина, — мысленно заговорил я с ним, — ведь все обошлось хорошо... Ну что нам теперь мешает дружить и...»
С носилок, из недр одеял и простыней, вдруг послышался чистый и тоненький голос новорожденного. Я оглянулся и увидел напряженно вслушивающихся партизан. Обветренные небритые лица светились улыбками, каких я никогда до этого у них не замечал.
— Ишь, комар! — мягко выдохнул Потапыч, но на меня не взглянул. Я ощущал плечом осторожные, медленные движения учительницы, скованные, как мне казалось, болью. Но сзади меня кто-то понял это иначе и крикнул просительно:
— Да не стесняйтесь вы, Наталья Петровна! И не бойтесь! Мы же вас держим!..
Я шел и боролся с подступившим к горлу солоновато-горьким комком. А когда украдкой поднес руку к глазам, то сбился с шага и этим, очевидно, обратил на себя внимание Потапыча. Взглянув на меня, он шумно засопел и произнес негромко, для одного меня:
— Когда идешь против ветра, то выдувает... глаза-то!
5
Партизаны окрестили новорожденного Подснежником, а мать назвала Мишей в честь его погибшего отца. Мы поселили их в лучшей избе. Население голодало, так как деревню дочиста обобрали гитлеровцы. Нелегко и нам приходилось, но мы были вооруженными людьми, и от нас судьба не отворачивалась надолго, потому что мы имели мужество бороться с нею...
Тогда выдалась благоприятная для нас погода — лютые морозы. На пятый день одно из наших отделений не вернулось в срок с боевого задания. Выждав резервное время, мы выслали поиск, а сами приготовились к обороне. Прошла ночь, и на заре следующего дня командир поисковой группы доложил мне:
— Нашли.
— Целы?
— На улице ждут.
Под окнами штабной избы тесным кругом стояли партизаны вернувшегося отделения.
— Что случилось? — спросил я командира.
— Задание выполнено, — твердо глядя в глаза мне, сказал он и вдруг часто заморгал опаленными у костров ресницами: — Немножко вот задержались. Небольшой круг пришлось сделать.
— Пятьдесят верст, — простодушно уточнил кто-то, но отделенный не согласился:
— Сорок четыре.
— Нарвались на засаду?
— Нет... Ее вот надо было... — и он отступил в сторону. Я увидел лохматую, приземистую козу. Тяжело поводя отвислым животом, она стояла, покорно опустив голову. На шее у нее свободно болтался ремень, конец которого крепко держал один из партизан.
— Это... что же такое? — не сразу спросил я, и оттого, видно, что вопрос был задан не совсем по-военному, мне ответили коротко:
— Коза.
— Я вижу, черт возьми, что это не «тигр»! — сказал я и спрятал руки в карманы.
— Она не своя, товарищ командир,— мрачно объяснил кто-то. — Она — вражеская...
— Полицейская!..
— Не у своих же людей мы ее...
— А у матери Подснежника третий день грудница от застуды. Помрет же пацан без молока!..
— Пускай теперь коза кормит кого надо. Вот и искупит вину свою перед Родиной!..
Это было сказано совершенно серьезно, потому что голос был угрюм и угрожающ. Я понимал свою роль во всем этом деле, но расследовать факт экспроприации животного не стал.
— Она что же... дойная? — спросил я подконец.
— А как же! — отозвались партизаны. — Иначе зачем бы мы ее несли! Она же, тварь, не двигалась самостоятельно. Станет в снегу, упрется и кричит диким басом. Мы пробовали слегка бить ее, так она совсем легла... А умна, как городская старуха! Ишь, слушает, язва!
Я разрешил людям отдыхать, и когда поднимался на крыльцо, меня настиг чей-то голос:
— Я же говорил вам, что все обойдется правильно. Что он не русский, что ли!
...Мы были летучей группой и не имели возможности подолгу оставаться на одном месте. По-разному приходилось нам передвигаться — то колонной, то повзводно, то гуськом, но всегда наше шествие замыкалось подводой с учительницей, Подснежником и козой, что все вместе партизаны называли своим тыловым хозяйством.
6
Приближалась партизанская страда — лето. Гражданская одежонка учительницы поистрепалась, и ходила она теперь в гимнастерке и синей авиаторской пилотке, чуть кокетливо сдвинутой на левый висок.
При стрельбе из карабина Наталья Петровна зажмуривала правый глаз, а нажимая гашетку автомата, закрывала оба.
— Так нельзя, — учили ее партизаны, — надо же видеть, в кого стреляете!
— О, это я и во сне вижу! — отвечала она и в глазах ее вспыхивал холодный огонек.
— Так то во сне-е, — загадочно тянули обучающие и почему-то вздыхали.
Нам не хватало «рабочих рук», и учительница пришла в штаб с просьбой послать ее на выполнение боевого задания. Она обратилась ко мне по всем правилам устава, и я впервые увидел ее такой — высокой и стройной, затянутой лакированным ремнем, с ярко начищенной пряжкой. Я немного опоздал разрешить ей опустить руку, она коротко улыбнулась чему-то своему, и мне стало стыдно за свои стоптанные и грязные сапоги, засаленную гимнастерку и некрасиво оттянутый книзу тяжелым маузером кирзовый ремень...
И все-таки я отказал в ее просьбе.
— В таком случае, — сухо сказала она, — вы должны дать мне какое-то поручение, назначить должность!
У нее по-детски обидчиво дрожали уголки пухлых губ, как будто она поняла, что я никогда не думал увидеть в ней партизанку.
— У вас есть должность, — настороженно сказал я, — вы — мать Подснежника.
Тогда я узнал, что значит лишать женщину права быть солдатом! Застыв по команде «Смирно» и вскинув голову, учительница звенящим голосом, полным обиды и гнева, преподала мне урок о значении женщин в истории Родины. Я был поражен страстной силой ее желания и стоял смущенный и чем-то обрадованный...
На второй день я повел пять человек на безобидное дело — к шоссе. Часа через два автоматной очередью из-за сосны мы подбили крытый грузовик. В нем оказались ящики с патронами и два холодеющих гитлеровца.
— Но это же совсем просто! — с укором глядя на меня, изумленно прошептала учительница.
— Что? — не понял я.
— Уничтожить их! — крикнула она.
Я не совсем был согласен с этим, но возражать не стал.
Потом мы трижды еще ходили с матерью Подснежника на боевые операции, с каждым разом все более сложные, и вдруг я понял, что боюсь за нее и не могу отпустить одну, без себя, даже с Потапычем. Я мог кому угодно объяснить это тем, что обязан беречь ее для Подснежника, потому что других причин не искал...
Тогда буйно цвела черемуха, и, наверное, от ее душного запаха я ходил опьяненный, легко нося в сердце большое и незримое счастье. Нечитаными страницами волнующей повести раскрывались передо мной мои лесные дороги, но мне хотелось, чтобы повесть эта начиналась словами о нашем совместном подвиге с учительницей.
7
Шли дни.
Почти одновременно взрывом двух составов с живой силой мы привлекли внимание врага и против нас враг бросил до двух рот пехоты. Это была банда рослых карателей из полевой жандармерии, одетых в светло-голубые мундиры.
Мы не успели оторваться от них и приняли бой, заняв в лесу круговую оборону. С самого начала я крикнул Потапычу, чтобы он увел учительницу и унес Подснежника. Старик подполз ко мне и спокойно лег рядом. Я повысил голос.
— Не ори, — ответил он, — я же не донесу двоих.
— Почему двоих?
— Не идет она... Да и поздно теперь... Ну, давай начинать! Видишь — лезут!
Мы не впервые видели гитлеровцев, но эти были особенные, потому что бежали к нам совершенно молча.
— В психоманку играют, — сказал Потапыч и выстрелил. Автоматным огнем мы прижали жандармов к земле, и до нас долетели их вопли.
— Это им не баран чихнул! — проговорил Потапыч. Я оглянулся, а он успокоил меня: — За нее не бойся. Она с пацаном в надежном месте — вон за той вывороченной сосной, в ямке... И коза там привязана.
Минут через пятнадцать жандармы повторили атаку. Теперь они бежали с криком, свистом и улюлюканьем с четырех направлений, и пятачок обложенной нами земли залился грозными трелями всех ста десяти наших автоматов.
Может быть, на открытой местности нам этих жандармов с их «психоманкой» не хватило бы и на десять минут, но в лесу половина нашего огня погасала в соснах.
Каратели понимали, что их численного превосходства хватит ненадолго, если они в броске не достигнут линии нашей защиты, и потому лезли, не считаясь с огромными потерями. Когда несколько человек их перебежали через умолкнувших партизан и оказались в центре нашего пятачка, Потапыч встал на четвереньки и вопросительно-строго взглянул мне в глаза. Я вскочил на ноги и крикнул то, что всегда кричат в таких случаях:
— Бей их, гадов!!
Отрывисто, дико выкрикивали жандармы, и напевно-тягуче, будто творя молитву, ругались наши, сойдясь врукопашную. И в разгар схватки, в момент, когда дрогнули наши, над лесом взметнулся и повис высокий и протяжный голос. В нем была тоска и призыв. Я узнал его и кинулся к месту, откуда он вырос. У вывороченной сосны краем глаза увидел слева синюю авиаторскую пилотку и падающую учительницу. Она сжимала в руках автомат, и он стрелял еще, а перед ней перекосился немец и тоже стрелял, раскрыв в крике черный рот. Я бежал на орущего фашиста и кричал сам, слышал грохот его выстрела, но не чувствовал боли и не падал. Наоборот, падал он, враг мой, и я трижды вскинул и опустил на его голову рукоятку своего маузера.
Я не помню, кто крикнул истошным голосом, — я или кто другой из наших:
— Учительницу убили! — и на какую-то долю секунды в лесу смолкли голоса партизан. И эту страшную пустоту на мгновение пронзил одинокий голос Подснежника...
С этой минуты началась гибель карателей, потому что страх смерти улетучился из сердца каждого партизана, изгнанный яростью, потому что никто из нас не хотел уйти с пятачка родимой земли... Мы дрались исступленно, до самозабвения. Мы били жандармов ложами автоматов, рукоятками финок и гранатами, лягались ногами и впивались в горло судорожными пальцами голых рук... Нельзя ждать пощады от тех, кто не щадит себя сам, и жандармы стали искать спасение в бегстве...
...Живые ушли с политруком Сашей Березиным преследовать отступающих, и раненые потянулись за ними, а мы с Потапычем остались с мертвыми... Учительница лежала, неловко подвернув под себя руку с автоматом. Лицо ее было прикрыто пилоткой. У ног погибшей мы опустились на колени, и Потапыч усталым движением обеих рук нескоро снял с себя шапку. Я поглядел в глубоко запавшие глаза его и сказал совсем не то, что хотел:
— Что же это мы... а?
— Тридцать шесть наших... И вот она... — шевельнул он пересохшими губами, потом отвернулся, вскинув голову к верхушкам сосен, и вдруг крикнул, как при удушье: — А их, думаешь, мало? Девяносто три пока, понял?! У-у, подлюки, будьте вы трижды прокляты во веки веков!!
Он встал и пошел к вывороченной сосне, вздрагивая спиной. Я впервые увидел его таким старым и немощным...
8
Роте было разрешено довести свою численность до двухсот человек, и зиму сорок третьего года мы встретили в этом составе. Мы по-прежнему имели свое тыловое хозяйство — Подснежника и козу, — порученное присмотру Потапыча. Он смастерил большие салазки с кузовом из ивовых прутьев, названные им «кошовкой». Кузов был обит одеялом. Закутанный в две шубы, глубоко на дне его лежал Подснежник, сзади «кошовки», на привязи, покорно ходила коза, раздобревшая на партизанских харчах.
Однажды на марше кто-то из молодых партизан вздумал пошутить над Потапычем:
— Ты ее впряги, а сам за кучера!
Старик внимательно выслушал совет, потом рывком снял с плеча винтовку и огрел «шутника» прикладом.
— Знай, над чем смеяться, щенок!
Подснежник почти никогда не плакал, и это беспокоило партизан:
— Как бы он... не того!
— Чего? — мрачно вопрошал Потапыч.
— Ну, не... это самое... не умер.
Потапыч округлял глаза и до хрипоты понижал голос:
— Сволочи! Что он, не с людьми живет? Заболеть он может — это да. А чтобы это самое — да никогда в жизни! Жить должен!
На остановках партизаны любовно возились с Подснежником.
— Ну, как ты тут, а? У-у, разбойник лесной! Бродяга ты этакий... Чего смеешься, душонка ты светлая? А одеялу кто запрудил, а? Эх ты, горе на салазках, сосулька ты наша звонкая!
Изредка Потапыч ходил на задания. Однажды он возвратился с ружьем неимоверной длины. Когда-то вороненый ствол теперь обтерся и побелел, грузная ложа пестрела вырезанными словами на чужом языке. К нему было три десятка патронов — крупных, с тупыми, как жёлуди, пулями. Это была бельгийская винтовка выпуска 1909 года. Потапыч отобрал ее у полицейского, попавшегося ему на перепутье.
— Дожили гады! — сказал политрук. — Допотопными медвежатниками стали вооружать своих сподручных...
— Выбрось ее к черту, Потапыч! — оскорбился кто-то из партизан за свое достоинство. — Что у тебя своей нет?
Но он молча приладил в расщелину пня осколок толстой дубовой доски и, отойдя метров пятьдесят, вскинул к плечу бельгийку. Из казенной части ствола, через разболтанный затвор, после выстрела долго выползал дым. Потапыч чихал и потирал плечо — винтовка сильно отдавала при выстреле. Партизаны хохотали, но смолкли, увидев результат попадания — выходное отверстие пули было огромным, и каждый понимал, что это значит.
Для какого-то, так и не подвернувшегося ему случая, берег эту винтовку Потапыч, возя ее в «кошовке»...
...Лесным топольком рос Подснежник. В годовщину гибели матери мы научили его ходить. На лужайке, густо заросшей одуванчиками, в огромный круг сели тогда партизаны. И Потапыч торжественно поставил на ноги малыша.
— Ну, благослови тебя бог! — серьезно сказал он. Подснежник качнулся, протянул вперед ручонки и ступил...
— Пошел!! — гаркнули двести человек, а Подснежник зашатался и утонул в одуванчиках.
— Мишка, ходи ко мне!
— Дуй сюда, чертенок ты розовый! — К на-ам!!
У него были губные гармошки и ворох гитлеровских крестов и медалей; был бинокль, фотоаппарат и куча разноцветных коробок из-под сигарет. Но Подснежник жил среди воинов и был настоящим мужчиной: он любил оружие — пистолеты и автоматы, и при выстреле, крепко зажмуривая глаза и вздрагивая, всегда кричал победно и радостно:
— Па!
...Знойным летним днем мы соединились с наступавшими частями Советской Армии и вольной колонной вошли в город. Впереди, рядом со мной и политруком, шел Потапыч. Он нес на плече Подснежника — бритоголового, загорелого крепыша в ослепительно белой рубашке, сшитой из парашюта. Мишка цеплялся одной рукой за шею Потапыча, а другую держал у виска, приветствуя улыбающихся танкистов. Это был самый счастливый день в нашей жизни, и непонятно было, почему женщины, вышедшие из убежищ встретить своих, вдруг начинали плакать, глядя на Подснежника.
Константин Ворбьев, 1960 г.
Рис. Л. Гольдберг
***